Наталия Ростова,
при поддержке фонда «Среда» и Института Кеннана

Расцвет российских СМИ

Эпоха Ельцина, 1992-1999

«Мне казалось, что жизнь теперь должна быть какая-то другая»

Александр Земляниченко — первый российский журналист, заслуживший Пулитцеровскую премию, причем получил он ее дважды: впервые, в апреле 1992-го, — за снимок, сделанный после провала путча, во второй раз — за фото Бориса Ельцина во время президентской кампании 1996 года.

В интервью он рассказал о том, как были сделаны кадры, которые были удостоены высокой журналистской награды и чем, на его взгляд, отличалась советская фотожурналистика от западной.

Фото из личного архива А. Земляниченко

— Как вы попали в Associated Press?

— Как-то вот так сложилось, хотя первые фотографии у меня были опубликованы в Reuters. Сложилось так, что я знал сына Бориса Юрченко, который был в свое время единственным фотографом в AP. Не то чтобы мы дружили, но знали друг друга очень хорошо, поскольку площадка для фотографов очень часто одна и та же. И в какой-то момент, когда я работал в журнале «Родина» и полетел в командировку на землетрясение в Армении, Борис меня спросил, не могу ли я попробовать что-то снять для них в Армении. Привез мне какое-то количество цветных пленок, сказал, как лучше их отправлять —  самолетом, с экипажем. Тогда это было еще возможно. В это сейчас просто никто не поверит, как это так – попросить экипаж провезти пакетик с пленками? Но тогда так действительно было. Тогда по несколько человек — фотографов, которые передавали вот так свои материалы, — встречались в аэропорту. Таким был мой первый материал, который прошел через AP в декабре 1988 года, — из Армении. Потом было еще несколько.

А потом жизнь становилась все веселее и веселее, а общий интерес к России и подвел меня к работе в штате московского бюро АР. Бюро расширялось, как раз пришел первый руководитель его фотослужбы — Лю Ханг Шинг. Он позже стал основателем и директором Шанхайского Центра фотографии. А тогда принимал меня на работу.

— Вы столько лет работаете на АР, что, может быть, уже не помните… Но, если вспоминать о разнице между советской фотожурналистикой и фотожурналистикой американской, международной, то как Вы ее чувствовали?

— До этого я работал в «Комсомольской правде», в журнале «Советский Союз», потом  немножко в журнале «Родина», потому что «Советский Союз» тогда уже стал скисать, как, к сожалению, и вся страна с этим же названием. Хотелось чего-то реального, нового. И поэтому я поехал на землетрясение в Армению, а потом — на события в Тбилиси 9 апреля [1989 года].

Я с радостью принял приглашение, чтобы стать штатным фотографом. Даже без размышлений сложилось. И деньги не были важным пунктом. Хотелось снимать реальную жизнь, которая окружала меня, которая окружала нас. Ну а потом началось: и Карабах, и турки-месхетинцы в Ферганской долине, и митинги протеста в Москве, и все остальное — все в первый раз! Сейчас смотришь на фотографии, и даже не верится, что вся Манежка может быть занята людьми. Вся! Просто вся!

— А сейчас прицеплюсь к вашим случайно сказанным словам про материальное. Вы помните, как отличалась плата в западных СМИ в то время от российской журналистики?

— Сейчас попробую. Меня взяли на работу, наверное, чуть меньше чем на 800 рублей в месяц. Через какое-то время перешли на доллары, потом вновь конвертировали в рубли — по российским законам. Наверное, разница была раз в 10. Но вы не поверите: наверное, в тот момент это совершенно не было для меня важным.

— Я верю. Очень верю.

— Я даже не до конца спросил при приеме: как, когда, что? Думаю, был не одинок. С людьми, с которыми я начинал, — теми же ребятами, которые пришли в Reuters, — в АР было все примерно очень похожим. Не сильно мы друг друга спрашивали, кто получает больше, кто меньше. Всем было интересно — просто потому, что было очень интересно.

— Простите, я вас перебила, вы говорили про разницу между советской журналистикой…

— Разница была в том, что я получил возможность снимать актуальные события так, как они происходят, так, как я их вижу. Наверное, невозможно сделать съемку абсолютно объективной, объективен только объектив, а человек, который его держит, все равно привносит в нее свое видение: кого-то жалко, кого-то нет. И это как-то переносится в фотографию… И, конечно, у меня не было никакого цензора. Собственно говоря, не было и нет с того момента, как я пришел в АР. Никто мне не подсказывает, что я сделал что-то не так, а должен был немножко по-другому.

— То есть можно сделать вывод, что подобные истории прежде бывали? Были у вас фотографии, которые не публиковались?

— Ну, конечно, были. Вот, допустим, я ездил первый раз в Афганистан в 1984 году от «Комсомольской правды». Ну, и не публиковались оттуда фотографии с незастегнутыми воротничками у солдат, которые стояли где-то в боевом охранении высоко в Панджшерских горах. Цензор так и сказал: «Как же так? Воротничок не застегнут. Я не могу это пропустить». Вот такие смешные вещи были. (Смеется.)

— В разных интервью вы говорили про постановочность советских фотографий. Это главное, что отличало советскую фотожурналистику от той, которой вы занимаетесь сейчас?

— Да, конечно. Но это не означало, что даже первополосные фотографии того времени были мною сняты только постановочно, иногда удавалось и в жизни! Если взять «Комсомольскую правду», например, то там главной задачей было сделать для первой полосы, как это называлось, «портрет нашего современника», но в творческих приемах никто не отказывал и возможны были варианты. Когда я там работал, газета была достаточно демократичной. Мы все могли делать, что хочешь, и делали, получая максимум от любимого занятия. Могли делать какой-то там фичер о народных промыслах, снимать уличные сценки и многое другое, что радовало глаз тогдашних молодых фотографов. Очень смешно это произносить. Мы особенно не замечали этого тогда, но да — было все через постановку. Действительно приходилось просить молодого рабочего или молодую работницу попозировать… Сейчас этого совершенно не нужно. Но я с 1990 года не работаю для российской внутренней прессы, поэтому уже даже не знаю, как это все устроено.

— В то время, в начале 90-х, когда вы начали сотрудничать с АР, были у Вас какие-то поначалу опасения работать на западное агентство?

—  Совершенно правильный вопрос. Когда я начинал работать как стрингер, то первые материалы даже не были подписаны моим именем. Фотограф, который тогда отбирал у меня материалы, говорил: «Саша, давай пока не будем». Это не очень долго было, наверное, не дольше года, времена сильно менялись… Но, думаю, что те, кто раньше это делал, так и остались неизвестными героями. Все фотографии, которые не были подписаны моим именем тогда, сегодня — с моим кредитом (указанием авторстваН.Р.).

— Григорий Нехорошев, например, мне рассказывалчто, став первым советским человеком, официально работавшим на Би-би-си, в течение года не забирал зарплату, которая ему куда-то капала. Боялся, что его поймают, что будут какие-то последствия…

— Мне немножко проще было. Будучи стрингером, я тоже не получал деньги — деньгами. Я попросил, чтобы они как-то впоследствии купили мне какой-то объектив или камеру. Так что вознаграждение мое материальное выразилось в такой форме.

— Чтобы был рабочий инструмент.

— Да-да. Новый рубанок. Или молоток.

Фото, получившее Пулитцеровскую премию 1992 года. Александр Земляниченко/ AP /ТАСС

— Вы можете рассказать про свои ощущения в 1991 году, во время свержения памятника Дзержинскому? Или вы об этом и не успевали подумать, а важно было сделать кадр?

— Нет, почему же. Очень хорошо помню. Действительно, это эпизод, который мне запомнился. События 19 августа вообще мне показались чем-то уже знакомым, потому что на старый Новый год, с 13-го на 14-е января, когда начались события вокруг телебашни, я был в Вильнюсе… Словом, когда я услышал гул на улице ранним утром 19 августа, мне почему-то показалось, что я это уже видел, только в меньшем размере. Безусловно, на душе стало как-то тревожно.

А на Дзержинскую площадь, в смысле — на Лубянскую, я в тот день бегал раз пять. Сначала люди стали собираться вокруг памятника, потом начались призывы его снести, потом туда приехал Борис Николаевич, который уговаривал подождать, когда прибудет техника, потому что не так-то просто его свалить, да еще и опасно: внизу — метро. Ближе к полуночи подошла техника. По-моему, там было два тяжелых крана и платформа, куда этот памятник положили, практически его не повредив. Я ждал до последнего, хотя мой коллега Лю Ханг Шинг там был тоже, и тоже, как и я, снял Дзержинского с петлей на шее. Потом забрал мои и свои пленки и уехал. Тогда передавать с места было трудновато, нужен был все-таки какой-то стационар, чтобы проявить пленки. Уехал в бюро, на Кутузовский проспект, а мне сказал побыть еще часочек. Мол, больше не надо, фотографии с Дзержинским, которого уже вот-вот снимут, есть. Но я пробыл до конца. И очень хорошо помню момент, когда нажимал кнопку, а парень ставил ему ногу на голову. Это я помню. Это значимое событие было для меня.

— Вы разделяли восторг той толпы?

— Мне казалось, что вообще жизнь теперь должна быть какая-то другая. И, конечно, у меня был профессиональный восторг от того, что я сделал, как мне казалось, все-таки что-то важное. Наверняка у кого-то еще лучше могла быть картинка. Но, получив именно этот кадр, я моментально помчался в бюро. Там был мой польский коллега Чарек Соколовский, о нем еще потом фильм снимали — о том, как польский фотожурналист получил Пулитцеровскую премию за события 91-го года. Ну, вот он, увидев у меня этот кадр, говорит: «Саша, это надо немедленно передавать. Это очень важно». Но и я, в общем-то, не сомневался, что это действительно важно. Так закончилась та ночь…

Конечно, нельзя было в отрыве от жизни снимать это, хотя где-то камерой и заслоняешься. Иногда, знаете, камера — как бронированный щит, защищает эмоционально…

— Как вы узнали о том, что эта фотография получает Пулитцера?

— Очень просто. Позвонил тогдашний директор фотослужбы агентства и сказал: «Саша, ты получил Пулитцеровскую премию!» И перечислил остальных четверых, с кем мы ее получили. Это Лю Ханг Шинг, Ольга Шалыгина — русская американка, которая приехала тогда нам помогать, Борис Юрченко и Чарек Соколовский.

— Они получили за какие-то другие кадры путча, правильно? AP подавало пакетом эти фото?

— Это — коллекция фото, да. Ну, как было в последний раз, допустим, Reuters с The New York Times с Сережей Пономаревым. Это уже часто распространено, кстати, потому как, наверное, не очень просто становится одному получить премию. У серьезного издания на событии работает много журналистов, а тем более у агентств: каждый делает что-то свое. Допустим, у того же Лю Ванг Шинга была замечательная фотография Горбачева, закрывающего папку, — сразу после объявления о том, что он больше не президент СССР. Может быть, вы видели ее, она тоже была опубликована в The New York Times в то время. Или у Чарека Соколовского был кадр, где Лебедь увел часть войск, и на фотографии — танкист с российским флагом на бронетранспортере. На фото Ольги Шалыгиной — бабушка, падающая в обморок, и люди, ее подхватывающие, — на фоне Белого дома. Или фотография старшего коллеги Бориса Юрченко — выстроившиеся колонны танков, чтобы входить в Москву, на месте, где сейчас ЦСКА. У меня тоже не только один этот Дзержинский был в коллекции. Но я считаю его главным, и так получилось, что он действительно стал обложечным кадром нашей коллекции.

— То есть комитет рассматривает все эти фотографии, выбирает одну, но все равно победа это командная игра, и дают приз всему агентству?

— Командная игра, да, а значит, и командная победа. Действительно. Ну, и еще. Падение Советского Союза с 19 августа до конца года практически было главной новостью.

— То есть политический контекст очень важен тоже и учитывается при вручении?

— Ну да, конечно. Я думаю, да. Гуманитарная составляющая еще, конечно, очень важна тоже. Потому что просто убийство не может быть главной фотографией. Это может быть хорошей фотографией. Но это не месседж. В общем, я сам воспринимаю это так, не повторяя чьих-то слов, — по опыту.

 — Вы упомянули Тбилиси 1989 года. Для советской журналистики город был местом, откуда не было новостей о происходящем, где была цензура. И в этот момент Юрий Рост, единственный, сумел передать оттуда материалы фотографии и текст, для «Литературной газеты». А для вас уже не было ничего такого, потому что вы передавали материалы в западное агентство?

— Для меня не было. Правда, в Тбилиси я был одновременно и от журнала «Родина», в котором я еще в тот момент фактически работал. Честно говоря, даже не помню, опубликовала ли что-то «Родина». Наверное, это нехорошо, но мне тогда уже было интереснее международное агентство. А Юру я знал еще по «Комсомольской правде», и мы виделись там, на Руставели, он мне тогда рассказал, что и как, как работать. Спасибо Юре!

— Словом, вы просто уже не сталкивались с тем, с чем продолжали еще сталкиваться советские журналисты.

— Ну, в общем, да. Потому я даже и не помню, как-то эта грань стерлась для меня, и журнал «Родина» превратился в московское бюро Associated Press, хотя и там тоже достаточно демократически настроенные неплохие ребята работали в руководстве.  Я ведь почему ушел из «Советского Союза»? Там было слишком много Советского Союза, выдуманного и не очень человечного. Там, будете смеяться, главный редактор мог, говоря о красивой фотографии заката, разбить очки о стол, сказав: «Вы что? Какой такой закат? У нас нет закатов!» Причем именно так и было.

—  То есть у нас – только рассветы?

— Ну конечно! У нас все время светает.

— Классно! Степень идиотизма, конечно, поражает.

— Да. Бывает.

— Вы освещали обе чеченские войны, но они не были первыми войнами для вас. Они отличались от предыдущих?

— Ну, как вам сказать?! Масштабом – конечно. Потому что Карабах – это не была война все-таки, а Чечня – была. Также была попытка начала гражданской войны в Грузии, попытка – в Азербайджане… Все это не было войной. И даже в Душанбе, когда пришлось сидеть сутки в аэропорту, который охраняли российские десантники, — в город нельзя было ехать, слишком опасно. Оттуда я в войну практически окунулся. Может быть, на не очень большой территории, но со всеми ее «прелестями». И с воздухом, и с артиллерией, и с погибшими, и с ранеными. С кровью, которую приходилось смывать с ботинок.

— А долго вы были там? Это были командировки небольшие?

— Были командировки, не очень длинные. Агентство предпочитает менять команды, чтобы люди не забывались на месте. Потому что, как считают начальники, когда мы привыкаем к опасности, каждый из нас может потерять бдительность. Так что командировки длятся недели две-три, не больше месяца. Полтора месяца я только пробыл на востоке Украины, это – самая длинная командировка на войну для меня.

— Сейчас, уже после 14-го года, да?

— Да.

— А в смысле регулирования вашего поведения как журналиста на войне в сравнении первой и второй чеченских войн что вы можете сказать?

— На первой мы были предоставлены сами себе, на второй не были. На второй уже, скорее, поездки были под опекой Ястржембского, лично мне он во многом помог, спасибо ему за это. Вторая, конечно, была совсем другой, и во вторую были групповые поездки. Но все равно практически всем, кто ездил, удавалось сделать что-нибудь свое. Я думаю, наверное, можно было и в одиночку ездить, но уже и агентство на это не шло из соображений безопасности — чтобы никого не посылать непонятно куда, без каких-либо гарантий.

Войны продолжались и потом. Босния-Герцеговина, Македония, Тетово и Косово — правда, коротко; Ирак — около месяца, трижды Афганистан, неоднократно арабо-израильское противостояние и беженцы, как результат любой войны; последний раз на острове Кос в Греции…

Фото, получившее Пулитцеровскую премию 1997 года. Александр Земляниченко /AP/ТАСС

— И – про 96-й год. Расскажите, пожалуйста, про эту фотографию. Вы освещали тогда всю кампанию?

— В ту избирательную кампанию каждый из нас, конечно, переживал: кресло под Борисом Николаевичем пошатывалось достаточно реально. Мы гонялись за президентом, прилетали в то место, где он должен был выступать. Пару раз нас тогда взяли на передовой борт — тогда это было в первый раз, по-моему, и всего два раза такое было. И вот случился рок-концерт на стадионе в Ростове-на-Дону. А до этого у него была поездка в Уфу, где он тоже, придя на стадион, где его ждало достаточно много людей, где-то на верхних лесенках тоже покачал бедрами. Но в Ростове-на-Дону уже была сцена, и я даже не помню, что он говорил. Но, когда появился вокально-инструментальный ансамбль, то он решил уже более реально покачать бедрами — вместе с молодыми девушками и солистом [Евгением Осиным]. Он оказался у меня в кадре. Есть еще картинка, где они у меня вдвоем, тоже немножко в танцующей позе, но понятно, что с девушками-то интересней было, как-то ритмичней… И мне тоже тогда уже было понятно, что эта фотография лучше, чем другая.

Забавность в этом случае была в том, что раньше нам не так просто было передать фотографии. Тогда появились уже первые лэптопы, можно было отправлять фото, но нужна была хорошая связь, и поэтому я возил огромного размера спутниковый телефон, который тоже не на сто процентов работал. В результате, хотя и начал я с вечера, я передавал цветную версию этой фотографии где-то до пяти-шести утра. Ее черно-белое изображение прошло практически сразу, и весь мир, кроме нескольких американских газет, успел ее опубликовать в черно-белом виде, а вот цветной кадр никак не мог дойти. Вот такая смешная история получилась. В конце концов она дошла.

— Сейчас это за секунду делается, правильно?

— Ну, сейчас, да. Не за секунду, конечно, но все равно несравнимо. Скорости несравнимы.

— А лично вы общались с Ельциным?

— Вы знаете, в самом начале, в конце 89-го — начале 90-го. Мы, то есть я имею в виду группу фотографов, оказывались рядом так или иначе, даже ручкой менялись несколько раз. Но так, чтобы обсуждать что-нибудь, – нет.

— Не ходили вы на интервью с ним?

— Нет, не ходил ни разу. Хотя в свое время очень хотелось, но так как-то мимо меня это прошло.

— Ельцин или Горбачев?

— Ну, на интервью с Горбачевым были, наверное, все московские журналисты. И не по одному разу.

— Я имею в виду, вы выбираете Ельцина или Горбачева?

— Хороший вопрос. Но я не готовил себя к ответу на него. Невозможно выбрать. Потому что было хорошо то, хорошо и другое.

— А как, кстати, происходит процедура вручения премии?

— Процедура награждения, по-моему, сейчас чуть-чуть изменилась, но не сильно. Она просто во времени изменилась. Представьте себе огромный зал Колумбийского университета. И вот мы с вами приходим, садимся за столик. Естественно, что с нами сидят руководители нашего издания или агентства, на уровне президента или, может быть, в моем случае — директора по фотографии.  Ждем, когда подходим к моменту, когда называют твою фамилию. Я вышел на сцену и из рук ректора Колумбийского университета ее получил. Довольно просто, но, конечно, приятно, поскольку это было все неожиданностью. Я даже не мог себе представить, что это может быть.

— Что снаряд упадет дважды?

— Ну да. (Смеется). Конечно, это приятно для каждого из нас, но, ей-богу, это не самое главное. Гораздо приятнее вспоминаются какие-то человеческие вещи из съемок. Вот я вспоминаю Дзержинского не потому, что за него Пулитцеровскую премию получил, а потому, что для меня важный момент был. Конечно, кроме этого я сегодня могу вспомнить много эпизодов, каких-то очень серьезных тем и людей, которые были вокруг меня, которые были у меня в объективе. Это, конечно, гораздо большая награда, по-моему, в фотожурналистике, чем все остальные премии. Премии нужны для того, чтобы начальники знали, кого они выбрали для работы. Нет, они – не самое главное. Ведь сам все равно понимаешь, где не дотянул, а ведь, если честно, дотягивать-то очень редко удается. Или никогда, но всегда пытаюсь это сделать.

Ранее:
Интервью со Львом Гудковым
Далее:
Оппозиция требует телеэфира. Как на это отзываются демократические СМИ?

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: